Приняться бы за эпос — кроме шуток.
О, светлого искусства торжество,
Привить тебе, эпическая муза!
Твои жрецы — титаны… Ничего
Не может быть желанней твоего
Спокойного и верного союза.
Пускай шумит лирический поток —
Ты, эпос, тих и вечен, и глубок!
Но устарел в наш век вполне реальный
Волшебный миp классических поэм, —
Восток, Эллада, розы и гарем,
И красота природы идеальной, —
Роскошных пальм тропический эдем,
Халифы, демоны, монахи, феи —
Во вкусе лорда Байрона затеи.
Нет, право, в современных городах,
В театрах, фабриках, в толпе столичной,
В шестиэтажных пасмурных домах
И даже в серых, дымных небесах
Есть многое, что так же поэтично,
Как волны, степь и груды диких скал —
Романтиков обычный арсенал.
В болезненном и сумрачном пейзаже
Большого города найдет поэт,
Быть может, то, чего в природе нет:
Есть красота в искусственном; и даже
Свет электричества, волшебный свет,
Порою над столицею печальной
Прекраснее луны сентиментальной.
У нас культуру многие бранят
(Что, в сущности, остаток романтизма),
Но иногда мне душу веселят
Локомотив иль царственный фрегат
Изяществом стального механизма.
А все ж родней мечтателям пока
Восток и Рим, и средние века…
Но я решил, привычку побеждая,
Героя взять для повести моей
Из современных, будничных людей…
Дитя больное северного края,
Он родился в одной из тех семей,
Где, несмотря на кумфорт и достаток,
Какой-то буржуазный отпечаток
Лежит на всем. Лет тридцать прослужив,
Его отец страдал обычным сплином
И засореньем печени. Схватив
На скверной даче в Парголове тиф,
Скончался он с довольно важным чином,
И скромный, тысяч в сорок, капитал
Он, умирая, сыну завещал.
Давно уж мать больна была чахоткой.
Покорная, с надеждой на Творца,
Сережу покидая, до конца
Она осталась любящей и кроткой.
Но он не помнил милого лица,
И лишь как сон, как то, что слышал в сказке,
Он вспоминал ее святые ласки.
Лет с десяти страдал уже хандрой
И склонностью к чахотке наш герой —
Родителей печальное наследство.
Как бред тяжелый промелькнуло детство.
С болезненной, угрюмою душой,
Сережа был ребенком некрасивым,
Мечтательным и странно молчаливым.
Наследственность, мы все — твои рабы!
Твоим слепым законам жизнь покорна,
Со дня рожденья будущей судьбы
В нас тихо спят невидимые зерна:
Мы ей должны отдаться без борьбы.
Из рода в род болезнь и преступленья
Передают друг другу поколенья…
И зверь таится в каждом из людей,
И тысячами уз порабощенный,
Он не смирился: в денди наших дней
Под оболочкой моды утонченной
Порой сквозят инстинкты дикарей —
С их жаждой крови, ужасом и мраком, —
Под этим белым галстуком и фраком.
……………………………
В гимназии невыносимый гнет
Схоластики пришлось узнать Сереже…
Словарь да синтаксис; из года в год
Он восемь лет твердил одно и то же.
Как из него не вышел идиот,
Как бедный мозг такую пытку вынес
Непостижимо. «Panis, piscis, crinis», —
Вот вся наука… Иногда весной
Он ласточкам завидовал. Не учат
Они Aorist первый и второй,
Грамматикой латинской их не мучат.
Пока бедняга с жгучею тоской
Смотрел, как в синем небе реют птицы,
Он получал нули да единицы.
Когда зимой пленяло солнце взор
Сквозь дым багровый ласковым приветом,
И душный класс, и мрачный коридор
Был озарен янтарным полусветом, —
О, как Сережа рвался на простор,
И как хотел он, весь отдавшись бегу,
Лететь в санях по блещущему снегу!
Над Ксенофонтом голову склонив,
Он забывал о грозном педагоге,
Смотрел куда-то вдаль и был счастлив…
Но вдруг звучал над ухом голос строгий:
«Скажите мне от amo конъюктив!» —
И со скамьи мечтатель пробужденный
Вставал, дрожащий, робкий и смущенный.
Домой он не на радость приходил:
И отдохнуть не смел ребенок бедный.
Над Цицероном выбившись из сил,
Еще князей удельных он зубрил
До полночи, измученный и бледный,
Чтоб утром под дождем бежать скорей
В гимназию при свете фонарей.
………………………………
Немудрено, что, кончив курс, Сергей
Считал весь мир печальною ошибкой.
Озлобленный, далекий от людей,
Он осуждал с презрительной улыбкой
Их с высоты учености своей,
Искал спасенья в отрицанье чистом —
И вообще был крайним пессимистом.
Но он — студент. Какой счастливый день!
С каким восторгом он вошел под сень
Таинственных больших аудиторий.
Он с трепетом заглядывает в тень
Немых библиотек, лабораторий;
На лекциях он — весь вниманье, слух…
Но скоро в нем научный жар потух.
С тупым лицом, рябой и косоглазый,
Какой-то метафизик примирял
Ученье церкви с Кантом. Он дремал,
Цедя сквозь сон медлительные фразы,
И, не боясь свистков, провозглашал
Тот принцип, что почтенье к людям надо
Определять количеством оклада.